Здесь только крест из дерева
невиданной породы
и над холмом
одни трилистники встают.
Здесь -
только Ты.
Ты - как сама природа.
Ты и твоя последняя свобода...
Бездомный, как всегда,
твой мировой уют...
О, живущая нестерпимо,
о, идущая неизгладимо,
оставляющая светоносный след.
Что за благость ко мне явилась?
Божья ль это,
людская милость?
Рядом быть с твоею судьбой,
заслонять хоть на миг собой.
Что ж, что это было напрасно?
Часто робким, чаще безгласным,
по своим законам живем
По кремнистым путям идем.
[more=Дальше]
Я иду за тобою
след в след.
Я целую его
свет в свет.
Я бессонная как ты,
бред в бред.
Знаю так же, как ты
что смерти нет.
1967 г.
Ольга Берггольц.
Права! Права! Во всем права!
Забыть не в силах голова
И сердце разлюбить.
Простить не в силах.
Те слова.
Не в силах позабыть.
И одичавши от невзгод,
У жизни на краю,
Который год, который год -
ЛЮБЛЮ!
Пройдут когда-нибудь века,
Нас позабудет мир...
А сердце в прожитых строках,
А строки в трепетных сердцах
Нас позовут на пир!
Дмитрий Аксельрод.
Узкий, нерусский стан -
Над фолиантами.
Шаль из турецких стран
Пала, как мантия.
Вас передашь одной
Ломаной черной линией.
Холод - в весельи, зной -
В Вашем унынии.
Вся Ваша жизнь - озноб,
И завершится - чем она?
Облачный - темен - лоб
Юного демона.
Каждого из земных
Вам заиграть - безделица!
И безоружный стих
В сердце вам целится.
В утренний сонный час, -
Кажется, четверть пятого, -
Я полюбила Вас,
Анна Ахматова.
11 феврала 1915 г.
Марина Цветаева.
Соревнования короста
В нас не осилила родства.
И поделили мы так просто:
Твой - Петербург, моя Москва.
Блаженно так и бескорыстно
Мой гений твоему внимал.
На каждый вдох твой рукописный
Дыхания вздымался вал.
Но вал моей гордыни польской -
- Как пал он! - С златозарных гор
Мои стихи - как добровольцы
К тебе стекались под шатер.
Дойдет ли в пустоте эфира
Моя лирическая лесть?
И безутешна я,
Что женской лиры
Одной мне тягу несть.
Марина Цветаева.
Ты вошла, как входили тысячи,
Но дохнуло огнем из дверей,
И открылось мне: тот же высечен
Вещий знак на руке твоей.
Да, я знаю, кольцо Венерино
И твою отмечает ладонь:
Слишком поступь твоя размерена,
Взгляда слишком померк огонь.
И под пудрой лицо заплакано,
На губах под румянами кровь.
Да, сестра моя, вот так она
Зацеловывает - любовь!
София Парнок.
Ахматовой и Пастернака,
Цветаевой и Мандельштама
Неразлучимы имена.
Четыре путеводных знака -
Их горний свет горит упрямо,
Их связь таинственно ясна.
Неугасимое созвездье!
Навеки врозь, навеки вместе.
Звезда в ответе за звезду.
Для нас четырехзначность эта -
Как бы четыре края света,
Четыре времени в году.
Их правотой наш век отмечен.
Здесь крыть, как говорится, нечем
Вам, нагоняющие страх.
Здесь просто замкнутость квадрата,
Семья, где две сестры, два брата,
Изба о четырех углах..
.
19 августа 1962 г. Комарово
Мария Петровых.
День изо дня и год из года
Твоя жестокая судьба
Была судьбой вceгo народа.
Твой дивный дар, твоя волшба
Бессильны были бы иначе.
Но ты и слышащей и зрячей
Прошла сквозь чащу мертвых лир,
И Тютчев говорит впервые:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые.
1962 г. Комарово
Мария Петровых.
Ты сама себе держава,
Ты сама себе закон,
Ты на все имеешь право,
Ни за кем нейдешь вдогон.
Прозорлива и горда
И чужда любых иллюзий...
Лишь твоей могучей музе
По плечу твоя беда,
И - наследственный гербовник -
Царскосельский твой шиповник
Не увянет никогда.
1963 г.
Мария Петровых.
Я завидую ей - молодой
и худой, как рабы на галере:
горячей, чем рабыни в гареме,
возжигала зрачок золотой
и глядела, как вместе горели
две зари по-над невской водой.
Это имя, каким назвалась,
потому что сама захотела, -
нарушенье черты и предела
и востока незваная власть,
так - на северный край чистотела
вдруг - персидской сирени напасть.
Но ее и мое имена
были схожи основой кромешной,
лишь однажды взглянула с усмешкой,
как метелью лицо обмела.
Что же было мне делать - посмевшей
зваться так, как назвали меня?
Я завидую ей - молодой
до печали, но до упаданья
головою в ладонь, до страданья,
я завидую ей же - седой
в час, когда не прервали свиданья
две зари по-над невской водой.
Да, как колокол, грузной, седой,
с вещим слухом, окликнутым зовом,
то ли голосом чьим-то, то ль звоном,
излученным звездой и звездой,
с этим неописуемым зобом,
полным песни, уже неземной.
Я завидую ей - меж корней,
нищей пленнице рая и ада.
О, когда б я была так богата,
что мне прелесть оставшихся дней?
Но я знаю, какая расплата
за судьбу быть не мною, а ей.
1974 г.
Белла Ахмадулина.
Улыбкой юности и славы
чуть припугнув, но не отторгнув,
от лени или для забавы
так села, как велел фотограф.
Лишь в благоденствии и лете,
при вечном детстве небосвода,
клянется ей в Оспедалетти
апрель двенадцатого года.
Сложила на коленях руки,
глядит из кружевного нимба.
И тень ее грядущей муки
защелкнута ловушкой снимка.
С тем - через "ять" - сырым и нежным
апрелем слившись воедино,
как в янтаре окаменевшем,
она пребудет невредима.
И запоздалый соглядатай
застанет на исходе века
тот профиль нежно-угловатый,
вовек сохранный в сгустке света.
Какой покой в нарядной даме,
в чьем четком облике и лике
прочесть известие о даре
так просто, как названье книги.
Кто эту горестную мету,
оттиснутую без помарок,
и этот лоб, и челку эту
себе выпрашивал в подарок?
Что ей самой в ее портрете?
Пожмет плечами, как угодно!
и выведет: Оспедалетти.
Апрель двенадцатого года.
Как на земле свежо и рано!
Грядущий день, дай ей отсрочку!
Пускай она допишет: "Анна
Ахматова", - и капнет точку.
Белла Ахмадулина.
Когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.
И старец воспринял младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.
Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взора небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро Марию, пророчицу, старца.
И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках Симеона.
А было поведано старцу сему
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем Сына увидит Господня.
Свершилось. И старец промолвил: "Сегодня,
реченное некогда слово храня,
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это
дитя: он - твое продолженье и света
источник для идолов чтящих племен,
и слава Израиля в нем". - Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь это тех слов, задевая стропила,
кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.
И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
Мария молчала. "Слова-то какие..."
И старец сказал, повернувшись к Марии:
"В лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же окружьем, Мария, которым
терзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око".
Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
Мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная Анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значенье и в теле
для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шел молча по этому храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.
И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а Бога
пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрям
врывался шум жизни за стенами храма.
Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.
Март 1972 г.
Иосиф Бродский.
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос -
Бог сохраняет все; особенно - слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,
и заступ в них стучит. Ровны и глуховаты,
затем, что жизнь - одна, они из смертных уст
звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, - тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой вселенной.
Июль 1989 г.
Иосиф Бродский.
Я знаю женщину: молчанье,
Усталость горькая от слов,
Живет в таинственном мерцанье
Ее расширенных зрачков.
Ее душа открыта жадно
Лишь медной музыке стиха,
Пред жизнью, дольней и отрадной,
Высокомерна и глуха.
Неслышный и неторопливый,
Так странно плавен шаг ее,
Назвать нельзя ее красивой,
Но в ней все счастие мое.
Когда я жажду своеволий
И смел и горд - я к ней иду
Учиться мудрой сладкой боли
В ее истоме и бреду.
Она светла в часы томлений
И держит молнии в руке,
И четки сны ее, как тени
На райском огненном песке.
Николай Гумилев.
Акростих.
Ангел лег у края небосклона,
Наклонившись, удивлялся звонам.
Новый мир был синим и бездонным.
Ад молчал, не слышалось ни стона.
Алой Крови робкое томленье,
Хрупких рук испуг и содроганье -
Миру снов досталось в обладанье
Ангела святое отраженье.
Тесно в мире. Пусть живет, мечтая
О любви, о свете и о тени,
В ужасе предвечном открывая
Азбуку своих же откровений.
Николай Гумилев.
На русалке горит ожерелье
И рубины греховно красны,
Это странно-печальные сны
Мирового, больного похмелья.
На русалке горит ожерелье
И рубины греховно красны.
У русалки мерцающий взгляд,
Умирающий взгляд полуночи,
Он блестит, то длинней, то короче
Когда ветры морские кричат.
У русалки чарующий взгляд,
У русалки печальные очи.
Я люблю ее, деву-ундину,
Озаренную тайной ночной,
Я люблю ее взгляд заревой
И горящие негой рубины...
Потому что я сам из пучины,
Из бездонной пучины морской.
1904 г.
Николай Гумилев.
Акростих
Аддис-Абеба, город роз.
На берегу ручьев прозрачных,
Небесный див тебя принес,
Алмазной, средь ущелий мрачных.
Армидин сад… Там пилигрим
Хранит обет любви неясной
(Мы все склоняемся пред ним),
А розы душны, розы красны.
Там смотрит в душу чей-то взор,
Отравы полный и обманов,
В садах высоких сикомор,
Аллеях сумрачных платанов.
Николай Гумилев.
Ее уменье веселиться
В двадцатом веке ни к чему.
Откуда ни возьмись - жилица
Небес, а пишет про чуму.
В кафе, как в цирке, люди пялятся.
Как, разве не видали вы? -
Поэт, а кончиками пальцев
Ног достает до головы.
Раскованная, озорная,
С дельфином наперегонки
Плыла, столетье озаряя
(Как светят в море огоньки),
Чтоб раствориться в зазеркалье
Пророчеств, спрятанных в стихах,
Как молнии, что отсверкали
И нас оставили впотьмах.
1996 - Гриннелл, октябрь-ноябрь 2002 г.
Вячеслав Иванов.
В пышном доме графа Зубова
О блаженстве, о Италии
Тенор пел. С румяных губ его
Звуки, тая, улетали и
За окном, шумя полозьями,
Пешеходами, трамваями,
Гаснул, как в туманном озере,
Петербург незабываемый.
...Абажур зажегся матово
В голубой, овальной комнате.
Нежно гладя пса лохматого,
Предсказала мне Ахматова:
- "Этот вечер вы запомните".
Георгий Иванов.
Сюда, где забвенье с изменою
И с совестью путают срам,
Приходит Простая, Надменная
И будит меня по утрам.
И я пристаю к ней с вопросами:
Куда и зачем нам идти,
Зачем раскаленными розами
Мы хлещем себя по груди?
Ведь это не женский заведомо,
К тому же шиитский обряд.
Зачем же от слова заветного
Вседневно ожоги горят?
Инна Лиснянская.
Вполоборота, о печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
Зловещий голос - горький хмель -
Души расковывает недра:
Так - негодующая Федра -
Стояла некогда Рашель.
1914 г.
Осип Мандельштам.
Твое чудесное произношенье -
Горячий посвист хищных птиц.
Скажу ль: живое впечатленье
Каких-то шелковых зарниц.
"Что" - голова отяжелела.
"Цо" - это я тебя зову!
И далеко прошелестело:
Я тоже на земле живу.
Пусть говорят: любовь крылата, -
Смерть окрыленнее стократ.
Еще душа борьбой объята,
А наши губы к ней летят.
И столько воздуха и шелка
И ветра в шепоте твоем,
И, как слепые, ночью долгой
Мы смесь бессолнечную пьем.
Осип Мандельштам.
Как черный ангел на снегу,
Ты показалась мне сегодня,
И утаить я не могу,
Есть на тебе печать Господня.
Такая странная печать -
Как бы дарованная свыше
- Что, кажется, в церковной нише
Тебе назначено стоять.
Пускай нездешняя любовь
С любовью здешней будут слиты,
Пускай бушующая кровь
Не перейдет в твои ланиты
И пышный мрамор оттенит
Всю призрачность твоих лохмотий,
Всю наготу нежнейшей плоти,
Но не краснеющих ланит.
Осип Мандельштам.
Мне кажется, я подберу слова,
Похожие на вашу первозданность.
А ошибусь, - мне это трын-трава,
Я все равно с ошибкой не расстанусь.
Я слышу мокрых кровель говорок,
Торцовых плит заглохшие эклоги.
Такой-то город, явный с первых строк,
Растет и отдается в каждом слоге.
Кругом весна, но за город нельзя.
Еще строга заказчица скупая.
Глаза шитьем за лампою следя,
Горит заря, спины не разгибая.
Вдыхая дали ладожскую гладь,
Спешит к воде, смиряя сил упадок.
С таких гулянок ничего не взять.
Каналы глохнут затхлостью укладок.
По ним ныряет, как пустой орех,
Горячий ветер, и колышет веки
Ветвей и звезд, и фонарей, и вех,
И с моста вдаль глядящей белошвейки.
Бывает глаз по-разному остер.
По-разному бывает образ точен.
Но самой страшной крепости раствор -
Ночная даль под взглядом белой ночи.
Таким я вижу облик ваш и взгляд.
Он мне внушен не тем столбом из соли,
Которым вы пять лет тому назад
Испуг оглядки к рифме прикололи.
Но, исходив от ваших первых книг,
Где крепли прозы пристальной крупицы,
Он и во всех, как искры проводник,
Событья болью заставляет биться.
1928 г.
Борис Пастернак.
"Красота страшна" - Вам скажут, -
Вы накинете лениво
Шаль испанскую на плечи,
Красный розан - в волосах.
"Красота проста" - Вам скажут, -
Пестрой шалью неумело
Вы укроете ребенка,
Красный розан на полу.
Но, рассеянно внимая
Всем словам, кругом звучащим,
Вы задумаетесь грустно
И твердите про себя:
"Не страшна и не проста я;
Я не так страшна, чтоб просто
Убивать; не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна!"
16 декабря 1918 г.
Александр Блок.
Прекрасно все под нашим небом,
И камни гор, и нив цветы,
И вечным, справедливым Фебом
Опять обласканная, Ты,
И это нежное волненье,
Как в пламени синайский куст,
Когда звучит стихотворенье -
Пчела над зыбким медом уст.
И кажется, что сердце вынет
Благочестивая жена
И милостиво нам подвинет,
Как чашу пьяного вина.
22 марта 1917 г.
Федор Сологуб.
Нет, ничего! Пускай они шумят!
То жизнь шумит в своем пробеге грубом.
Но есть еще дыханье легких мят!
К твоим стихам - к росе - припали губы.
Как хорошо! Так значит, я могу
Еще могу я плакать по пустому
И сам, быть может, душу сберегу
Я голосу свирели золотому.
Ахматова! Андревна! Анна! Мне
Простите непочтительность такую.
Как я устал! Как ночь грустна в окне!
Как нежно вашу руку я целую!
27 мая 1931 г.
Константин Липскеров.
О, для того ль Всевышний Мэтр
Поцеловал твое чело,
Чтоб, спрятав нимб под черный фетр,
Уселась ты на помело?
Фаина Раневская.
У Музы Царского Села
Походка птиц и речь простая,
От лебединого крыла
Ее блистательная "стая".
Стихи летят, летят на юг
Берущей сердце вереницей...
Не провожай их, старый друг, -
Все возвращается сторицей.
Ты знал лазурные пути
И ослепительное небо;
Чего же больше! Все прости
И больше мудрости не требуй!
20 января 1933 г.
Всеволод Рождественский.
Не позабылося покуда
И, надо думать, навсегда,
Как мы встречали Вас оттуда
И провожали Вас туда.
Ведь с Вами связаны жестоко
Людей ушедших имена:
От императора до Блока,
От Пушкина до Кузмина.
Мы ровно в полдень были в сборе
Совсем не в клубе городском,
А в том большом морском соборе,
Задуманном еще Петром.
И все стояли виновато
И непривычно вдоль окон -
Без полномочий делегаты
От старых питерских сторон.
По завещанью, как по визе,
Туда на весь лампадный зал,
Сам протодьякон в светлой ризе
Вам отпущенье возлагал.
Он отпускал Вам перед Богом,
Все прегрешенья и грехи,
Хоть было их не так уж много:
Одни поэмы да стихи.
1966 г.
Ярослав Смеляков.
Все без нее не так. Приоткрывая,
Откладываю в сторону тетрадь,
И некому стихи мне прочитать,
И рукопись похожа беловая
На черновик, и первые ручьи
Подтачивают снежный пласт.
Ничьи
Теперь ее портреты - горбоносый
Антиахийский профиль
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Горький рот
Среди живых подобий не найдет
И не ответит больше на вопросы
Полуулыбкой, для которой нет
Ни зеркала земного, ни сравнений,
Туман сквозит. Ни отзвука, ни тени.
И смутно льется белый ровный свет.
1966 г.
Арсений Тарковский.
Чувство вкуса
Лучшее на твиттере